Рецепты от шефа

Изюм из булки – Изюм из булки – Шендерович Виктор Анатольевич, Читать онлайн, Скачать книгу бесплатно полная версия в формате fb2, epub, txt

Читать онлайн "Изюм из булки" автора Шендерович Виктор Анатольевич - RuLit

Как читать эту книгу

ИНСТРУКЦИЯ ПО ПОЛЬЗОВАНИЮ

Книга «Изюм из булки» является сборником записей мемуарного характера. Записи связаны хронологией и логикой рассказа — при этом почти каждая пригодна для отдельного прочтения и существует сама по себе как факт жизни и/или литературы. Чтобы понять, подходит ли вам данная книга, откройте ее наугад на любом месте и попробуйте прочесть любую главку. Если вам стало неинтересно, немедленно закройте книгу, откройте наугад еще раз и начните читать снова. Если вы открыли книгу наугад три раза и вам стало неинтересно, значит, вы ошиблись автором. Ни в коем случае не покупайте эту книгу!

УДК 882-94 ТБК 104 Ш 47

Ш47 Шендерович В. Изюм из булки. — М.: Захаров, 2006. — 352 с.

ISBN 5-8159-0516-Х

© Виктор Шендерович, 2005 © Игорь Захаров, издатель, 2005

УДК 882-94 ТБК 104

Предуведомление

В этой книге регулярно – хотя и нечасто — встречается ненормативная лексика.

Честь и удовольствие ее своевременного употребления принадлежит не автору, который скромно и с огромным достоинством отходит в этом случае в тень, — а отдельным персонажам и русскому языку в целом. Языку, в котором два-три нехитрых корня лежат в основе нескольких десятков глаголов, прилагательных, причастий и междометий, вмещающих всю гамму чувств, оценок и понятий, для выражения которых менее развитые народы вынуждены пользоваться разрозненными и плохо запоминающимися словами, — этому языку не мне указывать и не мне заменять его великие буквы стыдливой азбукой Морзе! А кому не нравится русский язык, тот пускай идет по любому из адресов, на этот случай в нем специально предусмотренных.

Всему виною издатель Игорь Захаров. Это он предложил мне написать собственное жизнеописание, не дожидаясь маразма или кончины. Он сумел убедить меня, что прижизненный мемуар не является аналогом завещания и не обязательно свидетельствует о желании автора проползти в пантеон и заранее пристроиться там среди гробниц почище.

Видит бог, дело действительно не в этом. Я прекрасно отдаю себе отчет в банальности затеи; но банальность почти синоним необходимости. Нет ничего банальнее хлеба, воды и воспоминаний. Всякий, кто не поленится пройтись еще разок вдоль этой линии прибоя, разглядит и подберет десятки обточенных историй, в которых окаменело время, характеры… Жизнь. На них — только попробуй на вкус — осталась соль эпохи. В этом и соль: в историях.

Как читатель я давно предпочитаю их любому другому виду литературы; веселые или печальные, они бесценны, если внятно и со вкусом изложены. Нет для меня ничего заманчивее анекдотов — в пушкинском смысле этого слова. Его table-talk стоит пяти диссертаций. С первого его прочтения, лет уже тридцать с хвостиком, я нахожусь в убеждении, что хороший текст должен начинаться со слов «как-то раз…» или «рассказывают, что…»

Сама по себе автобиография — вещь дорогая сердцу, но только сердцу автора. Так что воспринимайте это как форму, не более того: в этой булке можно смело ковырять пальцем в поисках изюма. Сюжет, сюжет прежде всего! Сюжет — и характеры. Глядишь, станут яснее обычаи времени; тогда можно обойтись и без морали.

Итак, истории… Но как разделить виденное и слышанное? Стоит ли, во имя кошерности жанра, жертвовать роскошными свидетельствами современников? Зря я, что ли, полжизни ходил с широко расставленными ушами?

Ну уж нет.

О достоверности свидетельств прошу не беспокоиться: мы с вами находимся не в судебном процессе, а в историческом; здесь иные понятия об истине. Возьмите те же анекдоты про Екатерину Великую: по отдельности, полагаю, страшное вранье, а все вместе, безусловно, правда!

Многие сюжеты и лица, собранные в этой книге, не имеют никакого отношения ко мне, зато прямо касаются разнообразных времен, в которых мы жили, людей, милых моему сердцу и милых не очень, — и страны, громко признаваться в любви к которой мешает память о шекспировской Корделии.

Автобио–граффити

«Мне кажется, что со временем (…) писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случилось наблюдать в жизни…»

Лев Толстой — Гольденвейзеру

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Недавно я обнаружил у родителей маленький (метр на полтора) коврик с восточным орнаментом — и вдруг ясно вспомнил: в детстве я играл на таком же, только очень большом ковре. Я спросил у мамы: это отрез от того ковра? А где он сам?

www.rulit.me

Изюм из булки. «Изюм из булки»

 

Занимательная лингвистика

Интересная штука — эмоциональная память!

Маленький пансион в Италии. Ливень застал меня врасплох — бегу забирать купальники и полотенца, сохнущие на лежаках. Немецкая пара, мимо которой бегу обратно, дружелюбно подбадривает:

— Шнель, шнель!

И я вздрагиваю в ужасе, ибо мое знание немецкого пожизненно ограничено фильмами про войну: шнель, хальт, цурюк, хенде хох…

То ли дело итальянский! Как всякий человек, учившийся музыке, в Италии я не пропаду. Вот автобусная остановка, а на ней написано: фермата… Ну, разумеется!

Уже упомянутая в этой книге экскурсовод Лена рассказывала мне на этот счет трогательную историю. В древнем городе, у входа в какой-то музей, столпилось несколько экскурсионных групп. Экскурсоводы на английском, французском и испанском клянут нерасторопность местной администрации, а в сторонке стоит их печальный коллега-итальянец, которому очень хочется общаться, а языка для этого нет.

Итальянец, лишенный возможности общаться, — это трагическое зрелище. Лена видит, как он страдает, но ничем помочь не может. И вдруг вспоминает свое музыкальное детство и говорит ему:

— Molto lentomomento…

«Очень медленно». Так обозначался темп исполнения…

— O, molto lentomomento! — кричит благодарный итальянец, — molto lentomomento!

litra.pro

Читать книгу Изюм из булки. Том 1 Виктора Шендеровича : онлайн чтение

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Виктор Шендерович
Изюм из булки. Том 1

© Виктор Шендерович, 2013

© «Время», 2013

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес

«Рассказывают, что…»
(Апология жанра)

Записные книжки я вел с молодых лет. Не дневники, а так, от раза к разу: случаи, характеры, диалоги…

Иногда все это пышно называется «творческая лаборатория писателя», но никакого писательства в ту пору, разумеется, не было в помине (проза начинается с личного опыта). Просто нравилось марать бумагу.

Полжизни спустя эти записные книжки пригодились: издатель Игорь Захаров предложил мне, не дожидаясь маразма или кончины, приступить к жизнеописанию. Он сумел убедить меня, что прижизненный мемуар не является разновидностью завещания и не обязательно свидетельствует о желании автора проползти в пантеон и заранее пристроиться там среди гробниц почище…

Я прекрасно отдаю себе отчет в банальности затеи; но банальность почти синоним необходимости. Нет ничего банальнее хлеба, воды и воспоминаний. Всякий, кто не поленится пройтись вдоль этой линии прибоя, разглядит и подберет десятки обточенных историй, в которых окаменело время, характеры… Жизнь!

На этих историях осталась соль эпохи.

Веселые или печальные, они бесценны, если внятно и со вкусом изложены, и нет для меня ничего заманчивее анекдотов в пушкинском значении слова: его table-talk стоит пяти диссертаций. «Как-то раз…», «рассказывают, что…» – именно так и должен начинаться хороший текст!

Что же до подробностей автобиографии – все это, конечно, очень дорого сердцу, но только сердцу автора. Не стоит грузить чужих людей тестом своей жизни – в этой булке можно смело ковырять пальцем в поисках изюма. Сюжет, сюжет прежде всего! Сюжет – и характеры. Глядишь, станут яснее обычаи времени; тогда можно обойтись и без морали.

Но как разделить пережитое и услышанное? Стоит ли, во имя кошерности жанра, жертвовать роскошными свидетельствами современников? Зря я, что ли, полжизни ходил с расставленными ушами и все записывал?

Ну уж нет.

Вы слышали эту историю рассказаной по-другому? Ну что же: даже Евангелие существует в четырех вариантах… Бог с ней, с реальностью, – мы тут с вами не в судебном процессе, а в литературно-историческом, – здесь иные понятия об истине! Возьмите те же пушкинские анекдоты о Екатерине Великой: по отдельности, полагаю, страшное вранье, а все вместе – безусловно, правда…

Как минимум, правда авторского взгляда на эпоху.

Сюжеты и лица, собранные в этой книге, расскажут о временах, в которых мы жили, о людях, милых моему сердцу и милых не очень, – и стране, громко признаваться в любви к которой мешает память о шекспировской Корделии.

Предуведомление

Да, в этой книге встречается ненормативная лексика.

Радость ее своевременного употребления принадлежит не автору, который скромно и с огромным достоинством отходит в тень, – а героям этих историй и русскому языку в целом.

Языку, в котором два-три нехитрых корня лежат в основе доброй сотни глаголов, прилагательных, причастий и междометий, вмещающих всю гамму чувств, оценок и понятий, для выражения которых менее развитые народы вынуждены пользоваться разрозненными и плохо запоминающимися словами, – этому языку не мне указывать, и не мне заменять его великие буквы стыдливой азбукой Морзе!

А кому не нравится русский язык, тот пускай идет по любому из адресов, на этот случай в нем специально предусмотренных.

…………………………

Хорошо придуманной истории незачем походить на действительную жизнь;

жизнь изо всех сил старается походить на хорошо придуманную историю.

Исаак Бабель.

«Мой первый гонорар»

Автобио-граффити (часть первая)

Мне кажется, что со временем (…) писатели, если только они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случилось наблюдать в жизни…

Лев Толстой – из письма

Александру Гольденвейзеру


Коврик

На пятом десятке собственной жизни я обнаружил у родителей маленький (метр на полтора) коврик с восточным орнаментом – и вдруг ясно вспомнил: в детстве я играл на таком же, только очень большом ковре. Я спросил у мамы: это отрез от того ковра? А где он сам?

Мама засмеялась и сказала: так это он и есть.

О господи. Такой большой был ковер!

Историческая родина

Когда мой дед Семен Маркович раздражался и становился резким и грубым, бабушка Лидия Абрамовна, сделанная совсем из других материалов, говорила ему только одно слово: «Городищ-ще!».

Так называлось белорусское местечко неподалеку от Мозыря – родина деда.

Особому политесу взяться там было, действительно, неоткуда: мой прадед был биндюжником, ломовым извозчиком, и деда в детстве многократно пороли чересседельником; хорошо помня характер Семена Марковича, могу предположить, что перепадало по мягкому месту и моему отцу – так сказать, по наследству…

Мой старший брат и я – первые непоротые в нашей фамилии.

Городище я искал и не нашел, когда ездил по Белоруссии в поисках своей исторической родины. Двадцатый век безжалостно прошелся по этим краям. Местечек уцелело всего два; уцелели, впрочем, только дома. Евреев там нет в помине – кто в России, кто в Америке, кто на земле обетованной, кто просто в земле: в Белоруссии Гитлеру удалось решить еврейский вопрос практически полностью.

Для Городища не потребовалось и Гитлера: к двадцать девятому году на месте еврейского кладбища устроили артиллерийское стрельбище. Это было актуальнее.

Дед Семен к тому времени тоже успел немало. Центростремительная сила революции сорвала его в Москву, и к окончанию института он был убежденным троцкистом.

Троцкого попросили для начала проехать в Алма-Ату, деда – тоже для начала – в Архангельск…

Семеном Марковичем он в ту пору не был – был Шломо Мордуховичем. В Сёму его переделали однокурсники в химико-технологическом институте, – чтобы не ломать язык. О конспирации еврейства в двадцатые годы думать уже (еще) не приходилось.

Деформация имени-отчества спасла деду жизнь, когда его искали для того, чтобы стереть уже в порошок: искали-то Шломо, а не Семена, на что один из нашедших впоследствии (на допросе) прямо деду и посетовал… А спасение состояло в том, что искали деда в конце тридцатых, а нашли в конце сороковых.

Эта история стоит того, чтобы ее рассказать.

Письмо

В 1927 году московский студент Сёма-Шлёма написал письмо своей жене, будущей моей бабушке, в Вологду, куда направила ее партия.

Дед писал из самой гущи исторического процесса, рассказывал о московских фракционных боях и в числе прочего черкнул несколько слов о Сталине. Процитировав, в частности, из Ленина: мол, этот восточный повар любит острые блюда…

Дед предположил, что от Кобы будет еще много крови.

А бабушка Лидия Абрамовна была партийная безо всяких отклонений. Когда, уже в старости, они с дедом ругались, то, перед тем как окончательно перейти на идиш (чтобы внуки перестали понимать текст), – бабушка восклицала:

– Ай, Сёма, ты всегда был троцкистом!

Но в 1927 году бабушка сама пустила письмо мужа по рукам товарищей в вологодской партячейке – еще бы, столько свежих новостей из Москвы! Письмо куда-то пропало, и бабушка не придала этому значения. Времена были, по слову Ахматовой, относительно вегетарианские…

Письмо всплыло через двадцать один год, в 1948-м. Его предъявили деду на Лубянке и поинтересовались: ваше? Через пару дней Сёме-Шлёме, отцу троих детей, дали восемь лет лагерей – на осознание своей юношеской неправоты в оценке вождя.

Или – в подтверждение этой правоты?

Сидевший с дедом в одной камере бывший комендант Кремля Мальков, узнав о дедовых восьми годах, сказал ему:

– Молодой человек, это вообще не срок!

(Мальков только что отбыл «десятку» и тут же получил вторую.)

Это – половина истории, вполне типовая.

Вторая ее половина вполне уникальна.

Прошло еще тридцать лет. В свет вышел роман Василия Белова «Кануны», и в тексте романа мой отец обнаружил удивительное письмо.

Автором письма был очень неприятный персонаж – московский студент, троцкист, с явным местечковым акцентом. Фантазия писателя Белова воспроизвела коллизию с поразительной точностью: персонаж писал в двадцать седьмом году, из Москвы в Вологду, жене! Было в романном письме и про столичную жизнь, и про партийные склоки… Начиналось оно словами «Здравствуй, Эйдля!», а заканчивалось – «Поцелуй Надюшку».

Эйдля – было имя моей бабушки (аналогичным образом превращенное товарками по рабфаку в «Лидию»). А Надей звали старшую сестру отца, родившуюся как раз в 1927 году.

Ко времени публикации романа и дед, и бабушка были еще живы.

После их смерти – в начале восьмидесятых – отец написал Василию Белову. Не вдаваясь в моральные оценки, он сообщил писателю, что в романе «Кануны» использовано реальное письмо его отца к его матери; поинтересовался, каким образом оно попало в роман, и попросил, если это возможно, вернуть в наш дом семейную реликвию…

Что удивительно, Белов ответил. Он признал, что письмо в «Канунах» – реальное; сообщил, что подлинника у него нет, а использовал он копию, найденную в архиве Вологодского обкома партии…

В ответе была слышна некоторая растерянность. Белов не мог и предположить, что троцкист, такое писавший о Сталине в 1927 году и попавшийся органам (а архив обкома КПСС – это, как вы понимаете, эвфемизм), мог дожить до начала восьмидесятых…

Писатель Белов перекатывал чужое частное письмо, не потрудившись даже изменить имена. Он думал, что стягивает сапоги – с мертвого.

Дед Евсей

А вот другое семейное предание – сюжет, годящийся для «Графа Монте-Кристо», но уже с совсем печальным исходом.

Мой дед по материнской линии, Евсей Дозорцев, к началу войны был начальником отдела ПВО Наркомата угольной промышленности. И вот в сентябре 41-го некий сослуживец деда завел прилюдный разговор на русскую народную тему «евреи умеют устраиваться».

В тот же день Евсей положил свою «бронь» на стол и ушел на фронт. Когда я говорю «в тот же день», это следует понимать буквально: дед не простился с бабушкой, передав письмо через ее сестру.

Наверное, дед боялся, что бабушка его отговорит.

Старший лейтенант Дозорцев погиб в октябре 41-го под Ленинградом. Я сейчас уже гораздо старше его…

А в середине 60-х годов, когда мне не было десяти, в коммунальной квартире на Чистых прудах, где мы жили впятером в одной комнате, попросту расползся потолок, и через гнилые доски полилась дождевая вода. И тогда бабушка пошла по инстанциям: ей, вдове погибшего на Великой Отечественной, полагалось по такому случаю некоторое ускорение в очереди на квартиру. В одной средней советской инстанции, высидев очередь, она добилась приема у начальника, вершившего квартирные дела…

Это был тот самый сослуживец деда, знаток еврейского вопроса.

Он благополучно пересидел войну – и теперь от имени советской власти решал, давать ли моей бабушке квартиру.

Увы, дальнейший ход сюжета уводит нас от аналогии с романом Дюма: никто не убил этого человека и даже не опозорил его. Бабушка Ревекка Абрамовна на ватных ногах вернулась домой, всю ночь плакала и пила валерьяновые капли…

Мы жили впятером в комнате в коммуналке, потолок держался на деревянных подпорках, вода лилась в тазы…

Спустя год нам дали новую квартиру на «Речном вокзале».

Евреи умеют устраиваться!

Несчастье

Все это не имеет никакого значения ни для кого, кроме меня. Но, кажется, это мое первое личное воспоминание, и не записать его я не могу.

Мы идем по железнодорожной платформе «Лианозово» – я, мама и старший брат Сережа. Меня везут в мои первые летние ясли-сад. Еще немного – и отдадут чужим людям. У меня в ладошке – спичечный коробок со светлячком. Мы с ним будем жить совсем одни среди чужих людей.

Иногда я останавливаюсь и заглядываю в коробок.

Мы приходим в ясли, мама начинает разговаривать с воспитательницей, а я отхожу в сторонку, чтобы еще раз открыть коробок, сложить ладошки домиком, сделать темно и посмотреть на светлячка.

Светлячка в коробке нет. Я становлюсь на коленки и обползываю все вокруг. Светлячка нет. Мама разговаривает с воспитательницей. Я понимаю, что выронил его по дороге, может быть, еще на станции. Понимаю, что уже никогда его не увижу; что сейчас мама уйдет – и я останусь один на один с огромным чужим миром.

Я стараюсь не заплакать, ведь я мальчик, мне нельзя плакать, но слезы душат, и я прячусь в деревянный маленький домик на площадке – там меня и находит мама, чтобы попрощаться. Она улыбается, она не понимает, как все ужасно.

Я пытаюсь сдержаться, но не могу. Я реву в голос. Я абсолютно, непоправимо, безутешно несчастен…

Полотенца

Как почти всякого еврейского ребенка, меня мучили музыкой.

Хорошо помню эту каторгу – Черни, Гедике, Майкопар… Высиживать перед клавиатурой по два часа в день не позволял темперамент. Даже играя Баха, я немного пританцовывал. В один ужасный день, по просьбе педагога, ноги мне связали полотенцами…

Это – одно из самых ужасных воспоминаний моего детства. Я заплакал. Это был первый опыт несвободы. Я понимал, что полотенца – для моего же блага, но не хотел никакого блага такой ценой.

Предмет гордости

Однажды в нашу музыкальную, имени Игумнова, школу № 5 пришел композитор Кабалевский. Самого этого прихода я не помню – помню последствия в виде фотографии: в окружении девочек в белых парадных фартучках сидит этот Кабалевский, а рядом с Кабалевским сижу я.

Эта фотография некоторое время была предметом моей тайной гордости. Шутка ли! – автор всенародно любимой песни «То березка, то рябина…», добрый высокий седой дедушка…

Много лет спустя я узнал, что этот добрый дедушка травил Шостаковича, доносительствовал, чинил расправы в Союзе композиторов… Потом я услышал «Испанский танец» Сарасате и ясно различил в нем тему песни «То березка, то рябина…».

Нельзя оставлять детей без присмотра! Посадят с кем ни попадя, вздрагивай потом…

«Простая песня»

А еще на хоре в «музыкалке» мы пели песню, слова которой недавно всплыли вдруг в моей памяти, в комплекте с мелодией. Мелодия была скорбно-торжественная, а слова такие:

 
Барабаны, молчите, и фанфары, молчите,
Не мешайте заветным, задушевным словам.
Наш великий вожатый, самый главный Учитель,
Эта песня простая посвящается вам…
 

Кому именно посвящалась эта «простая песня» – черт его знает! Руководительница хора ничего нам не объясняла, – а может, и объясняла, но мне было в ту пору шесть лет, и я ничего не помню. Впрочем, при таком тексте, вариантов в стране Советов было, воистину, раз-два и обчелся…

Граждане, может, кто-нибудь в курсе: про которого из людоедов мне велели скорбеть шести лет от роду?

Занимательная топонимика

В Алма-Ате в советское время имелась школа эстетического воспитания имени Маншук Мамедовой.

Маншук Мамедова была пулеметчицей.

Несколько моих знакомых родились в роддомах имени бездетной Крупской.

Издевались над нами, что ли?

Как моя мама спасла советский футбол

К моим детским годам мама преподавала в станкоинструментальном техникуме при знаменитом Заводе имени Лихачева. Начав с установления дисциплины, она подала на отчисление список самых злостных прогульщиков.

Через день ее вызвал директор и задал странный вопрос.

– Инесса Евсеевна, вы замужем?

– Да.

– Муж – болельщик?

Удивившись повороту разговора, мама подтвердила и это.

– Не буду вам ничего объяснять, – сказал директор. – Просто передайте мужу, что вы хотели выгнать Виктора Шустикова. Муж вам всё объяснит.

Муж, разумеется, объяснил: Шустиков был капитаном «Торпедо» и сборной СССР по футболу! Но профессионального спорта в СССР как бы не было – и Шустиков как бы учился в техникуме…

Портить кровь капитану советской сборной перед чемпионатом мира – это попахивало политической близорукостью, но мама пошла на принцип и потребовала от торпедовца, чтобы тот хотя бы пришел в техникум.

Чисто посмотреть, где учится.

Шустиков явился не один, а с красавицей женой, которая и пообещала:

– После чемпионата мы всё сдадим!

Семейное предание утверждает, что слово свое семья Шустиковых сдержала.

Этим немыслимым блатом (знакомством жены с Виктором Шустиковым) мой отец, не утерпев, однажды воспользовался, и капитан сборной вручил маме два билета на товарищеский матч СССР – Бразилия.

Тот самый, 1965 года, в Лужниках!

Это был первый в моей жизни поход на стадион; знакомство с футболом я начал с Пеле! Может быть, поэтому российский чемпионат дается мне сегодня с таким трудом…

Болельщики

Мы снимали веранду в доме у пары старых латышей – думаю, на двоих им было полтора века. Их сыну, моему тезке, было под пятьдесят. В доме имелся телевизор, но смотреть чемпионат мира по футболу 1966 года мы с дедушкой ходили за тридевять земель, в пожарную часть. Нас пускали в служебную комнатку с крохотным телевизором.

Там, под каланчой, я и переживал за Игоря Численко и К°.

Я не понимал, почему нельзя попросить хозяев дома пустить нас на время матча к ним в комнату – у них же был телевизор! Вместе бы поболели за наших!

Но болеть вместе нам было – не судьба: старики латыши болели за ФРГ. Это мне было объявлено однажды без лишних пояснений, и поразило меня, восьмилетнего, довольно сильно.

Я спросил у дедушки, почему они болеют за немцев, но внятного ответа не получил. Я спросил у бабушки – бабушка почему-то разозлилась.

Это было ужасно и совершенно необъяснимо. Советские люди должны болеть за СССР! И мы с дедом ходили на каланчу.

Первое предательство

Как же его звали, канадского фигуриста-одиночника, который внес в мою неокрепшую советскую душу первый космополитический разлад?

Этот канадец мог отнять «золото» у нашего Волкова! В империи если не зла, то, как минимум, ущемленного самосознания, – это был повод почти для ненависти. Нет, кроме шуток! – фигуристов, брата и сестру Бук из ФРГ, я бы, в моем десятилетнем возрасте, укусил лично. Они воплощали для меня заговор империализма против всего нашего, советского…

Впрочем, Пахомова и Горшков окрашивали патриотическое чувство в эстетические тона. Их «Кумпарсита»… – ах, молодежи не объяснить, а мы не забудем никогда!

Но на противостоянии Волкова с канадцем мои чувства разошлись, как в море корабли. Техническую программу канадец проваливал, – не царское дело, но наступало время произвольной, и он взлетал надо льдом – легкий, точный, вдохновенный! И однажды я понял, что болею за канадца.

Я даже испугался немного, не зная, сказать ли родителям.

Что-то в этом было от государственной измены.

Много лет спустя, уже не такой пугливый, я обнаружил, что не могу болеть за сборную России по футболу – это оказалось страшным насилием над духом игры; ей-богу, для этого надо совсем не любить футбол!

С некоторым тайным ужасом я ждал, что вот сейчас наши забьют дурной гол и выйдут в четвертьфинал, а там – бразильцы! И, значит, из патриотических чувств я должен буду желать, чтобы защитник Ковтун покалечил не одного какого-нибудь рональдо, а пятерых-семерых, потому что других путей к победе природа нам не дала.

Но я ждал этого чемпионата четыре года! Я хочу посмотреть, как Бразилия будет играть с Англией, с Голландией, с Францией! Я люблю Россию, но не хочу Ковтуна, – что же мне делать? Дай ответ, патриот!

Не дает ответа.

А если дает, то лучше бы помолчал.

А началось все с того канадца…

Спасибо Гуглу с Яндексом: его звали – Толлер Крэнстон!

Саулкрасты

Свою футбольную карьеру я начал лет в пять: дедушка вставал между двух сосен, а я лупил мячом…

Незадолго до моего рождения дед вернулся из лагерей. Восемь лет разнообразных (земляных и лесоповальных в том числе) работ в Дубровлаге, вкупе с седьмым десятком жизни, не прибавили Семену Марковичу футбольного мастерства, и к пяти своим годам я деда обыгрывал.

После обеда дед выносил под те же сосны раскладушку и засыпал.

Дело было в Саулкрастах – так называется поселок под Ригой, где прошло мое детство. Саулкрасты – это десять летних лет с бабушкой Ривой, бабушкой Лидой и дедушкой Сёмой…

К тем годам (думаю, мне было лет двенадцать) относится мой первый – и последний из удавшихся! – опыт в области бизнеса.

В летнем кинотеатре в тот вечер шло что-то такое, чего пропустить душа моя не могла, а находился кинотеатр довольно далеко от дома, и я понимал, что никто из моих стареньких родичей в те края со мною не доберется. Поэтому я дождался, когда дед выйдет под сосны с раскладушкой, а потом подождал еще немного… Когда дед уже пребывал в надежных объятиях Морфея, я легонько тронул его за плечо и спросил:

– Деда, можно, я пойду в кино?

– Ухмх… – ответил дед, не открывая глаз.

Дедушка, стало быть, не возражал.

Не заходя домой, чтобы не попасться на глаза бабушке, я втихую почапал в сторону кинотеатра. Я был очень хитрый мальчик. Тридцати копеек на билет не было, но тяга к искусству преодолела все преграды: я подобрал под скамейками несколько бутылок, сдал их и пошел в кино.

Что было за кино, не помню.

Когда я вернулся домой…

А это было уже очень поздно вечером…

В общем, конечно, я удивляюсь, что дедушка меня не убил.

iknigi.net

Изюм из булки | zakharov.ru

Предисловие ко второму изданию
Перед выходом первого издания «Изюма» корректор Лия Овсеевна решительно заявила мне:
— Виктор, у нас с вами категорически расходятся взгляды на тире!
Я вытянулся по струнке и ответил: виноват. Мы, действительно, злоупотребляем смысловым тире (я — и Алексей Максимович Горький...).
После выхода книги начали обнаруживаться и расхождения более существенные.
Петр Вайль указал мне, неучу, что формулировка про «дурака зимнего» и «дурака летнего» принадлежит не Светлову, а Хемингуэю, причем звучит не где-нибудь, а в романе «По ком звонит колокол». Проверка натолкнула меня на неожиданно примиряющую версию. Дело в том, что типологию дураков у Хэма производит советский журналист Карков, протитопом которого был главный редактор «Известий» Кольцов, — а уж от Кольцова до Светлова рукой подать.
Видимо, автор «Гренады» пересказывал шутку своего друга-тезки, расстрелянного вскоре после той испанской коммандировки...
Кое-какие ляпы вылезли на мои глаза сами; целый лист замечаний прислал мой пунктуальный отец, — от уточнений нескольких дат до отдельного эссе о том, что у Моцарта было девятнадцать сонат и играть его двадцать четвертую сонату Николай Петров не мог при всем желании.
Виноват, доверился памяти... Ошибка исправлена; редактор первого издания Чубарова Л.А. расстреляна из маузера Папанина, — которого, оказывается, тоже не было! Замечательную историю эту придумал и запустил в литературный оборот Михаил Веллер — он сам позвонил мне и ядовитейшим голосом поблагодарил за популяризацию его творчества. Рад стараться!
В качестве компенсации за вынутую историю про «маузер» под новой обложкой собраны почти две сотни новых историй: кое-что продолжало случаться или всплывать в нетвердой памяти автора, но главное — после выхода первой серии «Изюма» со всех сторон начали стекаться ко мне новые сюжеты: портреты людей и времен, диалоги, парадоксы, ситуации...
Список соавторов расширился значительно.
И снова, как и год назад, немного обидно подводить черту и отдавать рукопись в издательство: вот как пить дать, на следующий же день ветер принесет мне в уши какую-нибудь чудесную байку!
Но — авось не в последний раз...

Предисловие
Всему виною издатель Игорь Захаров.
Это он предложил мне написать собственное жизнеописание, не дожидаясь маразма или кончины. Он сумел убедить меня, что прижизненный мемуар не является аналогом завещания и не обязательно свидетельствует о желании автора проползти в пантеон и заранее пристроиться там среди гробниц почище.
Видит Бог, дело действительно не в этом.
Я прекрасно отдаю себе отчет в банальности затеи; но банальность почти синоним необходимости. Нет ничего банальнее хлеба, воды и воспоминаний. Всякий, кто не поленится пройтись еще разок вдоль этой линии прибоя, разглядит и подберет десятки обточенных историй, в которых окаменело время, характеры... Жизнь. На них — только попробуй на вкус — осталась соль эпохи.
В этом и соль: в историях.
Как читатель я давно предпочитаю их любому другому виду литературы; веселые или печальные, они бесценны, если внятно и со вкусом изложены. Нет для меня ничего заманчивее анекдотов — в пушкинском смысле этого слова. Его table-talk стоит пяти диссертаций. С первого его прочтения, лет уже тридцать с хвостиком, я нахожусь в убеждении, что хороший текст должен начинаться со слов «как-то раз...» или «рассказывают, что...»
Сама по себе автобиография — вещь, дорогая сердцу, но только сердцу автора. Так что воспринимайте это как форму, не более того: в этой булке можно смело ковырять пальцем в поисках изюма. Сюжет, сюжет прежде всего! Сюжет — и характеры. Глядишь, станут яснее обычаи времени; тогда можно обойтись и без морали.
Итак, истории... Но как разделить виденное и слышанное? Стоит ли, во имя кошерности жанра, жертвовать роскошными свидетельствами современников? Зря я, что ли, полжизни ходил с широко расставленными ушами?
Ну уж нет.
О достоверности свидетельств прошу не беспокоиться: мы с вами находимся не в судебном процессе, а в историческом; здесь иные понятия об истине. Возьмите те же анекдоты про Екатерину Великую: по отдельности, полагаю, страшное вранье, а все вместе, безусловно, правда!
Многие сюжеты и лица, собранные в этой книге, не имеют никакого отношения ко мне, зато прямо касаются разнообразных времен, в которых мы жили, людей, милых моему сердцу и милых не очень, — и страны, громко признаваться в любви к которой мешает память о шекспировской Корделии.

Коврик
Недавно я обнаружил у родителей маленький (метр на полтора) коврик с восточным орнаментом — и вдруг ясно вспомнил: в детстве я играл на таком же, только очень большом ковре. Я спросил у мамы: это отрез от того ковра? А где он сам?
Мама засмеялась и сказала: так это он и есть.
О Господи. Такой большой был ковер!

Историческая родина
Когда мой дед Семен Маркович вспыхивал и становился резким и грубым, бабушка Лидия Абрамовна, сделанная совсем из других материалов, говорила ему только одно слово: «Городищ-ще!»
Так называлось белорусское местечко неподалеку от Мозыря — местечко, откуда был родом дед. Особому политесу взяться там действительно было неоткуда: мой прадед был биндюжником — и дед рассказывал, что в детстве был многократно порот чересседельником; хорошо помня характер Семена Марковича, могу предположить, что в детстве перепадало по мягкому месту и моему отцу — так сказать, по наследству.
Мой старший брат и я — первые непоротые в нашей фамилии.
Городище я искал и не нашел, когда ездил по Белоруссии в поисках своей исторической родины. Двадцатый век изрядно прокатился по этим краям. Местечек уцелело всего два; уцелели, впрочем, только дома. Евреев там нет давно — кто в России, кто в Америке, кто на Земле обетованной, кто просто в земле: в Белоруссии Гитлеру удалось решить еврейский вопрос практически полностью.
Для Городища и Гитлера не потребовалось: к двадцать девятому году на месте бывшего еврейского кладбища уже успели построить артиллерийское стрельбище. Это было гораздо актуальнее.
Дед Семен к тому времени тоже успел немало. Центростремительная сила революции сорвала его в Москву, и к окончанию института он был убежденным троцкистом. Троцкого для начала попросили проехать в Алма-Ату, деда — тоже для начала — в Архангельск.
Семеном Марковичем он тогда не был — был Шлёмой Мордуховичем. В Сёму его переделали однокурсники — просто чтобы не ломать язык: о конспирации еврейства в двадцатые годы думать еще (уже) не приходилось. Деформация имени-отчества, видимо, и спасла деду жизнь, когда его искали для того, чтобы стереть уже в порошок: искали-то как раз Шлёму — один из нашедших впоследствии (на допросе) прямо ему об этом рассказал.
А спасение состояло в том, что искали деда в конце тридцатых, а нашли в конце сороковых.
Эта история стоит того, чтобы ее рассказать.

Письмо
В 1927 году московский студент Сёма-Шлёма, из самой гущи исторического катаклизма, написал письмо своей жене, будущей моей бабушке, в Вологду, куда направила ее партия. Дед рассказывал о фракционных московских боях — и в числе прочего черкнул несколько слов о Сталине. Процитировал, в частности, Ленина: мол, этот восточный повар любит острые блюда...
Дед предположил, что от Кобы будет много крови.
А бабушка Лидия Абрамовна была партийная безо всяких отклонений. Когда, уже в старости, они с дедом ругались, то перед тем как перейти на идиш (идиш был последней стадией, когда надо было, чтобы дети и внуки перестали понимать текст), — так вот, последнее, что бабушка восклицала по-русски, было:
— Ай, Сема, ты всегда был троцкистом!
Но в 1927 году бабушка сама пустила письмо мужа по партячейке — еще бы, столько свежих новостей из Москвы! Письмо куда-то пропало, и бабушка не придала этому значения. Времена были, по слову Ахматовой, относительно вегетарианские...
Всплыло письмецо через двадцать один год, в сорок восьмом. Его предъявили деду на Лубянке и поинтересовались: ваше? Через несколько месяцев Сёме-Шлёме, отцу троих детей, дали восемь лет лагерей — на осознание своей юношеской неправоты в оценке вождя.
Или — в подтверждение правоты.
Сидевший в одной камере с дедом бывший комендант Кремля Мальков (лично казнивший Фанни Каплан), к тому времени отбывший «десятку» и тут же получивший вторую (просто так, чтобы зря не маячил на свободе), узнав о дедовых восьми годах, сказал:
— Молодой человек, это вообще не срок!
Впрочем, это — половина истории.
Прошло еще тридцать лет, и в свет вышел роман Василия Белова «Кануны». В тексте романа мои родители обнаружили удивительное письмо.
Автором письма был довольно неприятный персонаж — московский студент, троцкист, с явным местечковым акцентом. Фантазия писателя Белова сконструировала персонаж с поразительной точностью: тот писал в двадцать седьмом году, из Москвы в Вологду, жене. Было в романном письме и про столичную жизнь, и про партийные склоки... Начиналось оно словами: «Здравствуй, Эйдля!» — а заканчивалось — «Поцелуй Надюшку».
Эйдля — было имя моей бабушки (аналогичным образом доведенное товарками по рабфаку до «Лидии»). Надюшкой звали старшую сестру отца, родившуюся как раз в 1927 году. Ко времени публикации романа и дед, и бабушка были еще живы.
После их смерти — в начале восьмидесятых — отец Белову написал. Не вдаваясь в моральные оценки, он сообщил, что в романе «Кануны» использовано реальное письмо его отца к его матери; поинтересовался, каким образом оно попало в роман, и попросил, если возможно, вернуть его в семью адресата...
Что удивительно, Белов ответил. Он признал, что письмо в «Канунах» — реальное; сообщил, что подлинника у него нет, а использовал он копию, обнаруженную им в архиве Вологодского обкома партии...
В ответе была слышна некоторая растерянность. Писатель Белов не мог предположить, что троцкист, такое писавший в 1927 году о Сталине — и попавшийся органам (а архив обкома КПСС — это, как вы понимаете, эвфемизм), мог дожить до начала восьмидесятых. Писатель Белов перекатывал чужое частное письмо, не потрудившись изменить имена.
Он думал, что стягивает сапоги с мертвых.

Дед Евсей
А вот другое семейное предание — сюжет, годящийся для «Графа Монте-Кристо», но уже с совсем печальным исходом.
Мой дед по материнской линии, Евсей Дозорцев, к началу войны был начальником отдела ПВО Наркомата угольной промышленности. И вот в сентябре 41-го некий сослуживец деда завел прилюдный разговор на русскую народную тему «евреи умеют устраиваться». Дескать, русские воюют, а эти...
В тот же день Евсей положил свою «бронь» на стол и ушел на фронт. Когда я говорю «в тот же день», это следует понимать буквально: дед не простился с бабушкой, передав письмо через ее сестру.
Наверное, дед боялся, что бабушка его отговорит.
Старший лейтенант Дозорцев погиб в октябре 41-го под Ленинградом. Я сейчас уже гораздо старше его...
А в середине 60-х годов, когда мне не было десяти, в коммунальной квартире на Чистых прудах, где мы жили впятером в одной комнате, попросту расползся потолок, и через гнилые доски полилась дождевая вода. И тогда бабушка пошла по инстанциям: ей, вдове погибшего на Великой Отечественной, по такому случаю полагалось от советской власти некоторое ускорение в очереди на квартиру.
В одной средней советской инстанции, высидев очередь, она добилась приема у начальника, вершившего квартирные дела.
Это был тот самый сослуживец деда, знаток еврейского вопроса. Он благополучно пересидел в тылу Великую Отечественную войну — и теперь от имени советской власти решал, давать ли моей бабушке квартиру.
Увы, дальнейший ход сюжета уводит нас от аналогии с романом Дюма: никто не убил этого человека и даже не опозорил его. Бабушка Ревекка Абрамовна на ватных ногах вернулась домой, всю ночь плакала и пила валерьяновые капли...
Мы жили впятером в комнате в коммуналке, потолок держался на деревянных подпорках, вода лилась в тазы. Спустя год новую квартиру нам все-таки дали.
Евреи умеют устраиваться...

Несчастье
Все это не имеет никакого значения ни для кого, кроме меня. Но кажется, это первое мое личное воспоминание, и не записать его я не могу.
Мы идем по железнодорожной платформе Лианозово — я, мама и старший брат Сережа. Меня везут отдавать в летние ясли-сад. Еще немного — и меня отдадут чужим людям. У меня в ладошке — спичечный коробок со светлячком. Мы с ним будем жить — совсем одни среди чужих людей.
Иногда я останавливаюсь и заглядываю в коробок.
Мы приходим в ясли, мама начинает разговаривать с воспитательницей, а я отхожу в сторонку, чтобы еще раз открыть коробок, сложить ладошки домиком, сделать темно и посмотреть на светлячка.
Светлячка в коробке нет. Я становлюсь на коленки и обползываю все вокруг. Светлячка нет. Мама разговаривает с воспитательницей. Я понимаю, что выронил его по дороге, может быть, еще на станции. Понимаю, что уже никогда его не увижу; что сейчас мама уйдет — и я останусь один на один с огромным чужим миром.
Я стараюсь не заплакать, ведь я мальчик, мне нельзя плакать, но слезы душат, и я прячусь в деревянный маленький домик на площадке — там меня и находит мама, чтобы попрощаться. Она улыбается, она не понимает, как всё ужасно.
Я пытаюсь сдержаться, но не могу. Я реву в голос. Я абсолютно, непоправимо, безутешно несчастен...

Груши и цыплята
С осени 1974 года мы оккупировали Бауманский дворец пионеров на улице Стопани — имя этого коммуниста до сих пор отзывается во мне бессмысленной нежностью.
Мир за пределами студии съежился, исчез и потерял всякое значение.
Поначалу нас было сорок девять человек, не считая педагогов, которых тоже было немало. Табаков сразу пообещал:
— Будете отпадать, как груши!
И мы отпадали.
Исключение из студии было настоящей драмой — с рыданиями и ощущением конца жизни. Присутствие в этом магнитном поле заряжало всерьез — опять-таки на всю жизнь.
Валентин Гафт называл нас «цыплятами Табака», но, полагаю, мы больше напоминали саранчу. Всеми правдами и неправдами, неся как штандарт имя Табакова, прорывались в театр «Современник», и выкурить нас из-за заветных кулис было невозможно. А уйти добровольно оттуда, где обитают и иногда проходят мимо тебя по лестнице или узкому закулисному коридору Даль, Неелова или Евстигнеев... — это, согласитесь, совершенно немыслимо! По крайней мере, когда тебе шестнадцать лет.
«На дне» я смотрел раз, наверное, пять, «Двенадцатую ночь» — не меньше двенадцати уж точно...
Одно из потрясений юности — «Валентин и Валентина» с Райкиным и Нееловой. Потрясение это было огромным и печальным. Огромным — потому что я находился в возрасте рощинских персонажей, и все это было мне безумно близко. А печальным — вот почему...
После спектакля я, разумеется, помчался на служебный вход, чтобы поблагодарить Райкина. Отловил его на выходе — и что-то такое говорил, вцепившись в рукав, когда из лифта вышла Неелова.
— Пока, Костя! — на ходу бросила она.
— Пока, — ответил Костя совершенно бытовым образом.
А пять минут назад они стояли на сцене вместе — да так вместе, что представить себе их врозь было просто невозможно! Я вдруг ощутил художественный обман как обман человеческий, и мне стало ужасно грустно.

«Ничего не может случиться...»
Педагоги студии начали бороться за укрепление дисциплины лет за восемь до Андропова.
«Уважительной причиной для неявки на репетицию является смерть», — сформулировал добрейший Андрей Дрознин; педагог Поглазов приводил в пример своего друга и однокурсника Константина Райкина.
— Я знаю его восемь лет, — сказал Владимир Петрович. — Пять лет в училище и три в театре. И ни одной пропущенной репетиции!
— Но ведь человек может заболеть, — сказал кто-то.
— Актеры не болеют, — парировал Поглазов.
— Но ведь может что-нибудь случиться!
— Ничего не может случиться, — назидательно ответил Владимир Петрович. Дальше было как в плохом кино, но было именно так. Дверь открылась, и, что называется, на реплику вошла наша студийка Лена Антоненко.
Вошла и сказала:
— Райкин сломал ногу.
...Во время репетиции «Двенадцатой ночи» Костя решил показать Валентину Никулину, как надо съезжать с тамошней конструктивистской декорации, и приземлился неудачно.
Отдельным кадром в памяти: загипсованный Костя сидит на подоконнике — на лестничной клетке в больнице Склифосовского, а рядом стоят Неелова и Богатырев...

Володин
Год на дворе — семьдесят пятый. Шахматная секция Дворца пионеров оккупирована для читки пьесы Володина «Две стрелы». Читает — Табаков.
Через час я пробит этими стрелами насквозь; целый год сердце бешено колотится при одном упоминании персонажей. Фамилия автора пьесы мне ничего не говорит, но я хорошо представляю себе лицо человека, написавшего такое: Леонардо, Софокл...
Проходит два года, мы уже студенты; место действия — подвал на улице Чаплыгина. Мы репетируем «Стрелы». Однажды в наш двор приходит старичок с носом-баклажаном.
— Саша, — говорит старичку Табаков, — проходи...
Это — Володин? Я страшно разочарован.
С тех пор, время от времени, он приходит и сидит на репетициях, в уголке. Иногда Табаков просит его что-то дописать: своими словами рассказывает искомое, и Володин тут же начинает диктовать, а мы записываем.
Каким-то до сих пор непостижимым для меня образом диктуемое оказывается не скелетом будущего диалога, а сразу — частью пьесы, без швов, с характерами и даже с репризами. Он не сочинял, ей-богу — просто герои жили в нем и там, внутри, разговаривали. Надо было только позволить им выйти наружу... Это поразительное качество володинской драматургии — прорастание пьесы из самой жизни — делало ее совершенно уникальной.
Там же, в чаплыгинском дворе, Володин рассказывал мне своими словами «Осенний марафон». Я пристал к нему со своим школярским любопытством — что пишете сейчас? — и он обрадовался случайным ушам и вдруг начал подробно и взволнованно рассказывать эту, теперь уже классическую, историю. Он рассказывал ее, как жалуются на жизнь. Не на свою, а — вообще... На жизнь как источник несуразицы, несвободы, несчастья... И я очень хорошо помню, что в володинском изложении главным героем той истории был не Бузыкин, а две его несчастливые женщины.
Он вообще умел жалеть и любить. Других — больше, чем себя: ведь Бузыкиным был он сам. Бузыкиным в кубе! Его неумение сказать «нет» приводило в отчаяние. Много лет спустя после тех встреч в чаплыгинском дворе я несколько раз вынужден был брать на себя эту функцию «отказника».
Однажды Александра Моисеевича, насквозь больного, не удосужившись даже прислать машину, тянули на ночь глядя на спектакль какого-то погорелого театра, потому что туда должно было прийти некое начальство и решался вопрос о дотациях. Присутствие в зале Володина, по мысли приглашавших, помогло бы решить вопрос положительно. Он понимал, что его используют, но сказать «нет» не мог.
Говорили минут пятнадцать. Пообещали, что будут звонить еще. Брали измором.
— А что, хороший театр? — спросил я.
— Отвратительный! — крикнул Володин. — Они меня так мучают...
Я сказал все, что думаю про это драматическое искусство.
— Я скажу, что вы мне запретили, ладно? — обрадовался Володин.
Но это было уже очень много лет спустя.
А в середине семидесятых...

Как я был сержантом
Я говорил им:
— Отделение, строиться!
И они строились, но как-то без энтузиазма.
Я ставил им задачу. Я делал это правильным русским языком и говорил «разойдись». Они расходились, но чем-то явно озадаченные... Им чего-то не хватало. Они шли делать, что я велел, но сомневались. У них возникало справедливое ощущение, что их о чем-то попросили. И в глубине души они знали, что имеют право этого не делать.
И тогда я вспомнил труд Константина Сергеевича Станиславского «Работа актера над образом» и главу про «зерно роли», и к моменту, когда пришло время отдавать очередную команду, ненадолго вырастил в себе старшего сержанта Ваху Курбанова.
Меня раздуло тяжелым презрением к человечеству, и я сказал:
— ............................................, бля!
И «салаги» как ошпаренные радостно разбежались выполнять приказ.
Так бы сразу и сказал!

Возле еды
В конце мая года я стал хлеборезом.
Этому событию предшествовало исчезновение из полка прежнего хлебореза — всесильного Соловья. До сих пор не знаю, фамилия это была или кликуха, но то ли проворовался Соловей так, что продуктов перестало хватать уже и прапорщикам, то ли прибил кого-то сильнее нормы — короче, его отправили в дисбат, наводить ужас на внутренние войска.
А вместо него как раз вернулся из медсанбата я — отъевшийся, как хомяк, с записью в медкарте насчет ограничения физических нагрузок и с высшим образованием, что в умах местных стратегов справедливо связалось со знанием арифметики.
Глубина моего морального падения к этому времени была такова, что, узнав о назначении, я не только не стал проситься обратно в строй, но даже и обрадовался. Я вообще человек с кучей гуманистических предрассудков, тихий в быту и вялый в мордобое, и глубочайшее мое убеждение состоит в том, что чем меньшее отношение я буду иметь к обороноспособности страны, тем для нее же лучше.
В первый же день я получил от подполковника Гусева Устав тыловой службы с приказом выучить наизусть нормы выдачи продуктов — и погрузился в чтение. После «Графа Монте-Кристо» я не держал в руках текста столь увлекательного. Тихо икая от волнения, я узнавал, что и в каких количествах мне полагалось все это время.
Через полчаса я запер хлеборезку и начал следственный эксперимент.
Я взвесил указанные в Уставе 65 граммов сахара и обнаружил, что это шесть кусочков. Я несколько раз перепроверял весы и менял кусочки, но их все равно получалось — шесть. А в дни моей курсантской молодости никогда не выходило больше трех!
Двадцать уставных граммов масла оказались высоченной, с полпальца, пайкой, от получения которой на завтрак в курсантские времена меня бы хватил удар. То масло, которое, по недосмотру Соловья, иногда падало на наши столы, можно было взвешивать на микронных весах. А вообще-то жрали мы маргарин.
Подполковник Гусев приказал мне выучить нормы выдачи, и я их выучил, но дальше начались недоразумения. Я почему-то понял подполковника так, что в соответствии с нормами надо и продукты выдавать, но в этом заблуждении оказался совершенно одинок.
В первом часу первой же ночи в окошке выдачи появилась физиономия. Физиономия сказала: «Дай сахарку». — «Не дам», — сказал я. «Дай, — сказала физиономия. — Водилы велели». «Скажи им: нету сахара», — ответил я. «Дай», — сказала физиономия. «Нет», — сказал я. «Они меня убьют», — сообщила физиономия. «Откуда я возьму сахар?» — возмутился я. Физиономия оживилась, явно готовая помочь в поиске. «А вон же...» — «Это на завтрак», — сказал я. «Дай», — сказала физиономия. «Уйди отсюда», — попросил я. «Они меня убьют», — напомнила физиономия. «О Господи!» Я выгреб из верхней пачки несколько кусков, положил на ломоть хлеба и протянул в окошко. «Мало», — вздохнула физиономия. Я молчал. Физиономия вздохнула. «И маслица бы три паечки», — сказала она и тут же пояснила: «Водилы велели!» — «Масла не дам!» — крикнул я. «Они меня убьют», — печально констатировала физиономия. «Я тебя сам убью», — прохрипел я и запустил в физиономию кружкой. Физиономия исчезла. Кружка вылетела в окошко выдачи и загрохотала по цементному полу. Я отдышался и вышел за ней. Физиономия сидела у стола, глядя с собачьей кротостью. Я длинно и грязно выругался. Физиономия с пониманием выслушала весь пассаж и предложила: «Дай маслица».
Когда я резал ему маслица, в окошко всунулась совершенно бандитская рожа, подмигнула мне и сказала:
— Э, хлэборэз, масла дай?
Стояла весенняя ночь. Полк хотел жрать. Дневальные индейцами пробирались к столовой и занимали очередь у моего окошка. И когда я говорил им свое обреченное «нет», отвечали удивительно однообразно:
— Они меня убьют.
И я давал чего просили.
От заслуженной гауптвахты меня спасала лишь чудовищная слава предшественника — после его норм мои недовесы казались гарун-аль-рашидовскими чудесами. Все это, впрочем, не мешало подполковнику Гусеву совершать утренние налеты на хлеборезку, отодвигать полки, шарить в холодильнике и проверять хлебные лотки.
Отсутствие заначек убеждало его только в моей небывалой хитрости. «Где спрятал масло?» — доброжелательно спрашивал подполковник. «Все на столах», — отвечал я. От такой наглости подполковник крякал почти восхищенно. «Найду — посажу», — предупреждал он. «Не найдете», — отвечал я. «Найду», — обещал подполковник. «Дело в том, — мягко пытался объяснить я, — что я не ворую». «Ты, Шендерович, нахал!» — отвечал на это подполковник Гусев — и наутро опять выскакивал на меня из-за дверей, как засадный полк Боброка.
Через месяц полное отсутствие результата заставило его снизить обороты — не исключено даже, что он мне поверил, хотя, скорее всего, просто не мог больше видеть моей ухмыляющейся рожи.
Мне между тем было не до смеха. Бандит Соловей успел так прикормить дембелей и прапорщиков, что мои жалкие попытки откупиться от этой оравы двумя паечками и десятью кусочками сахара только оттягивали час неминуемой расправы.
Лавируя между мордобоем и гауптвахтой, я обеспечивал всеобщее пропитание. Наипростейшие процедуры превращались в цирк шапито. Рыжим в этом цирке работал кладовщик Витя Марченков. Он бухал на весы здоровенный кусище масла и кричал:
— О! Хорош! Забирай!
— Витя, — смиренно вступал я, — подожди, пока стрелка остановится.
Витя наливался бурым цветом.
— Хули ждать! — кричал он. — До хуя уже масла!
— Еще триста грамм надо, — говорил я.
— Я округлил! — кричал Витя, убедительно маша перед моим носом руками-окороками. — Уже до хуя!
Названная единица измерения доминировала в расчетах кладовщика Марченкова, равно как и способ округления в меньшую сторону с любого количества граммов. На мои попытки вернуться к общепринятой системе мер и весов Марченков отвечал речами по национальному вопросу, впоследствии перешедшими в легкие формы погрома.
Получив масла на полкило меньше положенного, я, как Христос пятью хлебами, должен был теперь накормить им весь полк плюс дежурных офицеров и всех страдавших бессонницей дембелей. И хотя ночные нормы я снизил до минимума, а начальника столовой прапорщика Кротовича вообще снял с довольствия (за наглость, чрезмерную даже по армейским меркам), а все равно: не прими я превентивных мер — минимум трех тарелок на утренней выдаче не было бы в помине.
Приходилось отворовывать все это обратно — и взяв ручку, я погрузился в расчеты.
Расчеты оказались доступными даже выпускнику Института культуры. Полграмма, слизанные с каждой пайки и помноженные на количество бойцов, давали искомые три тарелки масла — плюс еще несколько, которые я мог бы съедать хоть самолично, если бы меня не тошнило от одного запаха. Впрочем, лишние тарелки эти, опровергая закон Ломоносова—Лавуазье, бесследно исчезали и без моей помощи.
Так я вступил на стезю порока. Как и подобает стезе порока, она бы не принесла мне ничего, кроме барской жизни и уважения окружающих — если бы не вышеупомянутый прапорщик Кротович.
До моего появления в хлеборезке он уже откормился солдатскими харчами на метр девяносто, и я посчитал, что поощрять его в этом занятии дальше опасно для его же здоровья. Прапорщик думал иначе — и как раз к тому времени, как меня оставил в покое подполковник Гусев, забота о рядовом составе прорезалась в Кротовиче: он начал приходить по ночам и искать недовесы.
Бабелевский Мендель Крик слыл грубияном среди биндюжников; Кротовича считали ворьем — прапорщики!
Его интеллект и манеры частично подтверждали дарвиновскую теорию происхождения видов — частично, потому что дальними предками Кротовича были никак не обезьяны; мой выбор колеблется между стегоцефалом и диплодоком. Единственное, что исключено совершенно, — это божественное происхождение. Я не поручусь за все человечество, но в данном случае Господь абсолютно ни при чем.
В день создания Кротовича Всевышний отдыхал.
Прапорщик начал искать у меня недовесы. Делал он это ретиво, но безрезультатно, и вот почему. Вскоре после назначения, поняв, с кем придется иметь дело, я отобрал из полутора тысяч тарелок десяток наиболее легких и, пометив их, в артистическом беспорядке разбросал по хлеборезке. Взвешивая масло, Кротович ставил первую попавшуюся такую тарелку на противовес — и стрелка зашкаливала грамм на двадцать лишних.
Кротович презрительно кривился, давая понять, что видит все мои фокусы насквозь.
— А ну-ка, сержант, — брезгливо сипел он, — дайте мне во-он ту тарелку!
Я давал «во-он ту», и стрелку зашкаливало еще больше.
Прапорщик умел считать только на один ход вперед. При встрече с двухходовкой он переставал соображать вообще. Иметь с ним дело для свободного художника вроде меня было тихой радостью.
Впрочем, чего требовать от прапорщика? Однажды в полк прилетел с проверкой из Москвы некий генерал-лейтенант, будущий замминистра обороны. Генерал проверял работу тыловой службы, и к его появлению на наших столах расстелились скатерти-самобранки. Солдаты, пуча глаза, глядели на наваристый борщ, на инжирины, плававшие в компоте среди щедрых горстей изюма...
Это был день еды по Уставу — первый и последний за время моей службы!
В этот исторический день генерал размашистым шагом шел к моей хлеборезке, держа на вытянутых руках чашку с горсткой мяса («чашкой» в армии почему-то зовется миска). За московским гостем по проходу бежали: комдив, цветом лица, телосложением и интеллектом заслуживший в родной дивизии прозвище Кирпич, несколько «полканов», пара майоров неизвестного мне происхождения — и прапорщик Кротович.
Кинематографически этот проход выглядел чрезвычайно эффектно, потому что московский генерал имел рост кавалергардский, и семенившие за ним офицеры едва доходили высокому начальству до погона, не говоря уже о Кирпиче. Единственным, кто мог тягаться с генералом длиной, был Кротович, но в присутствии старших по званию прапор автоматически съеживался в мошку.
Вся эта депутация влетела ко мне в хлеборезку, и, приставив ладонь к пилотке, я прокричал подобающие случаю слова. Генерал среагировал на приветствие не сильнее, чем танк на стрекот кузнечика. Он прошага

www.zakharov.ru

Читать онлайн "Изюм из булки" автора Шендерович Виктор Анатольевич - RuLit

Что удивительно, Белов ответил. Он признал, что письмо в «Канунах» — реальное; сообщил, что подлинника у него нет, а использовал он копию, обнаруженную им в архиве Вологодского обкома партии…

В ответе была слышна некоторая растерянность. Писатель Белов не мог предположить, что троцкист, такое писавший в 1927 году о Сталине — и попавшийся органам (а архив обкома КПСС — это, как вы понимаете, эвфемизм), мог дожить до начала восьмидесятых. Писатель Белов переписывал частное письмо, не потрудившись изменить имена.

Он думал, что стягивает сапоги с мертвых.

А вот другое семейное предание — сюжет, годящийся для «Графа Монте-Кристо», но уже с совсем печальным исходом.

Мой дед по материнской линии, Евсей Дозорцев, к началу войны был начальником отдела ПВО Наркомата угольной промышленности. И вот в сентябре 41-го некий сослуживец деда завел прилюдный разговор на русскую народную тему «евреи умеют устраиваться». Дескать, русские воюют, а эти…

В тот же день Евсей положил свою «бронь» на стол и ушел на фронт. Когда я говорю «в тот же день», это следует понимать буквально: дед не простился с бабушкой, передав письмо через ее сестру.

Наверное, дед боялся, что бабушка его отговорит.

Старший лейтенант Дозорцев погиб в ноябре 41-го под Ленинградом. Я сейчас уже гораздо старше его…

А в середине 60-х годов, когда мне не было десяти, в коммунальной квартире на Чистых прудах, где мы жили впятером в одной комнате, попросту расползся потолок, и через гнилые доски полилась дождевая вода. И тогда бабушка пошла по инстанциям: ей, вдове погибшего на Великой Отечественной, по такому случаю полагалось от советской власти некоторое ускорение в очереди на квартиру. В одной средней советской инстанции, высидев очередь, она добилась приема у начальника, вершившего квартирные дела.

Это был тот самый сослуживец деда, знаток еврейского вопроса. Он благополучно пересидел Великую Отечественную войну в тылу — и теперь от имени советской власти решал, давать ли моей бабушке квартиру.

Увы, дальнейший ход сюжета уводит нас от аналогии с романом Дюма: никто не убил этого человека и даже не опозорил его. Бабушка Ревекка Абрамовна на ватных ногах вернулась домой, всю ночь плакала и пила валериановые капли…

Мы жили впятером в комнате в коммуналке, потолок держался на деревянных подпорках, вода лилась в тазы. Спустя год новую квартиру нам все-таки дали.

Евреи умеют устраиваться…

Все это не имеет никакого значения ни для кого, кроме меня. Но кажется, это первое мое личное воспоминание, и не записать его я не могу.

Мы идем по железнодорожной платформе Лианозово — я, мама и старший брат Сережа. Меня везут отдавать в летние ясли-сад. Еще немного — и меня отдадут чужим людям. У меня в ладошке — спичечный коробок со светлячком. Мы с ним будем жить совсем одни среди чужих людей.

Иногда я останавливаюсь и заглядываю в коробок.

Мы приходим в ясли, мама начинает разговаривать с воспитательницей, а я отхожу в сторонку, чтобы еще раз открыть коробок, сложить ладошки домиком, сделать темно и посмотреть на светлячка.

Светлячка в коробке нет. Я становлюсь на коленки и обползаю все вокруг. Светлячка нет. Мама разговаривает с воспитательницей. Я понимаю, что выронил его по дороге, может быть, еще на станции. Понимаю, что уже никогда его не увижу; что сейчас мама уйдет — и я останусь один на один с огромным чужим миром.

Я стараюсь не заплакать, ведь я мальчик, мне нельзя плакать, но слезы душат, и я прячусь в деревянный маленький домик на площадке — там меня и находит мама, чтобы попрощаться. Она улыбается, она не понимает, как всё ужасно.

Я пытаюсь сдержаться, но не могу. Я реву в голос. Я абсолютно, непоправимо, безутешно несчастен…

Как почти всякого еврейского ребенка, меня мучили музыкой.

Хорошо помню эту каторгу — Черни, Гедике, Майкопар… Высиживать по два часа в день перед клавиатурой не позволял темперамент. Даже играя Баха, я немного пританцовывал.

В один ужасный день, по просьбе педагога, ноги мне связали полотенцами. Это — одно из самых сильных воспоминаний моего детства. Я заплакал. Это был первый опыт несвободы. Я понимал, что полотенца — для моего же блага, но не хотел никакого блага такой ценой.

www.rulit.me

Шендерович Виктор. Изюм из булки - Проза - Электронная онлайн библиотека БуКва

Книга "Изюм из булки" является сборником записей мемуарного характера. Записи связаны хронологией и логикой рассказа - при этом почти каждая пригодна для отдельного прочтения и существует сама по себе как факт жизни и/или литературы. Чтобы понять, подходит ли вам данная книга, откройте ее наугад на любом месте и попробуйте прочесть любую главку. Если вам стало неинтересно, немедленно закройте книгу, откройте наугад еще раз и начните читать снова. Если вы открыли книгу наугад три раза и вам стало неинтересно значит, вы ошиблись автором. 

Содержание

 Как читать эту книгу
 Предуведомление
 Предисловие
 Автобио–граффити
    Коврик
    Историческая родина
    Письмо
    Дед Евсей
    Несчастье
    Полотенца
    На коленях
    Как моя мама спасала советский футбол
    Саулкрасты
    Болельщики
    Штандер
    Ночь
    Единственное опасение
    Училка
    Правильные ответы
    Золотая осень
    Всегда готов
    Страшные слова
    Препараты
    Фамилия
    Гиены пера
    Образовательный процесс
    Ходжа Насреддин и другие
    Только «Правда»…
    В поисках эпитета
    Первомай-75
    К Табакову
    Груши и цыплята
    «Ничего не может случиться…»
    Володин
    «Кулёк»
    Бриллианты из «Кулька»
    Другие версии
    Перо к бумаге
    Галич
    Визбор
    Маугли и стая
    «Все настоящее…»
    На амбразуру
    Петя и Шекспир
    Кстати…
    Мандельштам
    «Моралка» и «аморалка»
    Конспиративное прощание
    Многостаночник Табаков
    Современная идиллия
    Вставай, проклятьем заклейменный…
    Где мак?
    Конец эпохи
    Как заголялась сталь
    Дом
    Кориолан
    Как я был палестинским беженцем
    Не стрелять!
    Хьюм и Джессика
    Джинсы — быть!
    Будапешт
    Мои контакты с польской оппозицией
    «Дядюшкин сон» в Забайкалье
    Курсант Керимов
 Ты помнишь наши встречи?
    История болезни
    Возле еды
    «Под колпаком»
    Крыса и опоссум
    Приложение
      Хулио Сакраментес*. ОПОССУМ
 Автобиограффити
    «Жаль, что вас не было с нами…»
    Назад в будущее
    «Смешно…»
    Ноябрь-82
    Желание быть испанцем
    Мало выпил…
    Свадьба бабушки и дедушки
    Литературный процесс
    Блестящий дебют
    «Все только начинается…»
    Рубка «хвоста»
    Эстрада ждет
    Напутствие
    «Не делайте этого…»
    Сцендвижение
    Щербаков
    «Марат-Сад»
    Без разнарядки
    Начальственный окоп
    Возрастная категория
    Внедрение в литературу
    Семинаристы
    Почему смешно?
    Юморина-89
    Гран-при
    ПРИЛОЖЕНИЕ
      Горин
    Два редактора
    Приложение
    Хазанов
    Встреча с народом
    Отступление: Жванецкий
    Хазанов (продолжение)
      История, рассказанная Хазановым
    Хазанов (окончание)
    Лидеры
    Серпом по молоту
    Прикрепление
    В защиту Егора Кузьмича
    Практический склад ума
    Поэтический склад ума
    «Вольво»
    Песня
    Жизнь и судьба
    У Маяковского: «что такое го-ро-до-вой?»
    Курточка
    ПРИЛОЖЕНИЕ
    Стук в дверь с благодарностью
    Товарищ Грекова
    Клиенты Фрейда
    Любовь к двум треугольникам
    Надоело
    «Плохой день…»
    «Если победят наши…»
    Финита ля комедиа
    Отмененный концерт
 Времена вразвес
    Ленин как?
    Тревожный сигнал
    «Бактерии не ошибаются…»
    Парный конферанс
    Как я попал
    Достоевский и Ко
    Лингвистические трудности
    Breaking news…
    Вертикаль власти
    Не туда пришли
    Ущемление прав
    Как вас теперь называть?
    Знаки времени
    Процесс приватизации
    Человеческий фактор
    Наш Голливуд
    Врасплох
    На пальцах…
    Сон о приватизации
    Любовь народная
    Октябрь 93-го
    Разрыв хозяйственных связей
    Точные координаты
    Тунис
    Чтобы не было мучительно больно…
    Выбор народа
    Объект надежды
    Рифмуйте сами
    Опилки
    Обида
    Ну ты спросил…
    Другая дверь
    Невыездные
    Упустила шанс
    ОРЗ в ЦКБ
    Кого хочет Дед?
    Встреча Ельцина с деньгами
    «Юноше, обдумывающему житье…»
    Такой период
    Слуги народа
    Подъем духовности вручную
    Бурый премьер
    Мы строили, строили…
    Панихида для пиара
    Тусовка
    «Минуй нас пуще всех печалей…»
    На перекрестке
    Бывшие союзные
    Я, Толстой и Достоевский
    «Выполнение программы правительства…»
    Борьба с преступностью
    Переговорный процесс
    Дачный поселок
    Домики для людей
    Элита
    Дворянское гнездо
    А теперь — дискотека!
    По специальности
    Сфера обслуживания
    Интерес к эпохе Возрождения
    Ответственные силы
    Кто звонит в колокол…
    Как брат брата…
    Как я был осетром
    Выборы-99
    Места знать надо
    Конец цинизма
    О пользе пьянства
    Тост
    Наша зоология
    Признание
    Голая правда
    Кто о чем
    По тонкому льду
    Афины-2004
    Ударить сильнее
 Здравствуй, Родина
    Часы с петушком и кукушечкой
    Последняя остановка
    Место для метеорита
    «Если бы все…»
    Главная опасность
    Традиции
    Лощина
    Наша зоология
    Родные люди
    Мечты и воспоминания
    По дороге на Родину
    Мля, нах…
    Тютькин из «Чехии»
    Пишите письма
    В рабочий полдень
    Сокольники
    Отдыхаем!
    Без протестантизма
    Картошка
    «Из-за острова на стрежень…»
    Выпавшие из списка
    Поддержка народная
    Без комплексов
    «Хуй вам!»
    «Обратная точка»
    Кстати…
 Времена вразвес (часть вторая)
    Понаслаждались — и хватит!
    Такое кино
    Атрибуты
    Большой оригинал
    Трудности с адресатом
    «Хвост» за Грефом
    Их технология
    Без лицензии
    Не сейчас
    На войне как на войне
    Не отпустили…
    Непреодолимая сила?
    Банкет без музыки
    Порядок и отчетность
    Охранные грамоты
    Вопросы дня
    Светлые перспективы
    Здравствуй, лето!
    Лучшая концепция государственного телерадиовещания
    Один телезритель
    Русская Швейцария…
    Прикладная пушкинистика
    Прикладная пушкинистика-2
    Целесообразность
    «Зоолетие»
    Запах
    Труба
    Верный товарищ
    «Расемон»…
    «Курск»
    Обморок
    Чего он хочет?
    По просьбе публики
 Как я был телезвездой
    Как живут Шендеровичи
    Репутация
    Единица мужской красоты
    Встреча со славой
    Сходство
    Мои перспективы
    Жадность фраера сгубила
    Ничего личного
    Хлеб-соль
    Координатор
    Разговор не удался
    Гастроли
    Условия аренды
    Льгота
    Привет от Монтеня
    За девочками
    Однофамилец префекта
    Интеллигенты
    Зря я так
    Доходное дело
    Горизонты журналистики
    Старые друзья
    Я и совесть
    Мадам Сургут
    Я и Укупник
    Легкий заработок
    А вообще, как жизнь?
    Желание женщины — закон
    Два письма
    Порядок выхода
 Искусство принадлежит народу
    Человек при ящике
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
    XXX
 Человеческий фактор
    Олимпиада-80. Юрий Седых
    «Почтальоны»
    Встреча с классиком
    «Гений поведения»
    Не надо рефлексий
    Близость к первоисточнику
    Во избежание недоразумений
    Маузер Папанина
    Приметы коммунизма
    Малый театр и большая нужда
    Сходство
    Поговорили
    Сколько в тебе росту?
    Последний мальчик
    Неожиданный ход
    Два чемпиона
    Репутация и конвертация
    Володин. Утро восьмидесятилетия
    Виктор Петрович Астафьев
    Соборное отчество
    Реплика
    Педагогическая поэма
    Такая работа
    После репетиции
    Злободневный репертуар
    Фотография на счастье
    Получка
    Теория комического
    Все впереди
    Напрасные опасения
    Расширение кругозора
    «Китайца»
    Англичанин Стивен
    Почувствуйте разницу
    Легенда
    Вариант
    Страшная месть
    Спрашивайте — отвечаем
    Стечкин умер
    Эксклюзив
    Педагогика на марше
    Силы природы
    Платная медицина
    Кто будет богатым
    Стрелки
    Визитка впрок
    Взятка в рабочее время
    Анекдот
    Те же яйца, только в профиль…
    Фейс-контроль
    Время удовольствий
    В кругу муз
    На безрыбье…
    Гердт. Расшифровка старой ленты
    Гердт
 Изюм из булки
    Опасные гастроли
    Полный абзац
    Самостоятельное мышление
    Жалоба
    Шекспир отдыхает
    Неуважение
    Позади прогресса
    Не в курсе дела
    Ленинградское шоссе
    Богема
    Пробел в образовании
    Вместе по жизни
    О спорт!..
    Русский язык
    В мире животных
    Занимательная лингвистика
    Уточнение
    Объявление
    Свой человек
    Границы гостеприимства
    Не для себя
    Лучше — сразу
    Два мира…
    Весна
 Соавторы
 Вместо послесловия

bookwa.org

Читать онлайн "Изюм из булки" автора Шендерович Виктор Анатольевич - RuLit

— Чем волк отличается от собаки?

Дочка рассмеялась простоте вопроса (как-никак, ей было целых шесть лет) — и, отсмеявшись, ответила:

— Ну-у, собаку называют другом человека, а волка другом человека назвать никак нельзя.

И снова рассмеялась.

— Понятно, — сказала училка и нарисовала в графе оценки минус. Моя бдительная жена это увидела и поинтересовалась, почему, собственно, минус. Тестирующая ответила:

— Потому что ответ неправильный.

Жена поинтересовалась правильным ответом — и была с ним ознакомлена. Ответ был написан на карточке, лежавшей перед училкой: «Собака — домашнее животное, волк — дикое». Жена спросила:

— Вам не кажется, что она именно это и сказала? Тестирующая сказала: не кажется. Жена взяла за руку нашу шестилетнюю, отставшую в развитии дочку и повела домой, подальше от этого центра одаренности.

Через год в соседнее пристанище для вундеркиндов привели своего сына наши приятели, и специально обученная тетя попросила шестилетнего Андрюшу рассказать ей, чем автобус отличается от троллейбуса. Андрюша ничего скрывать от тети не стал и честно ей сообщил, что автобус работает на двигателе внутреннего сгорания, а троллейбус — на силе тока.

Оказалось: ничего подобного. Просто троллейбус с рогами, а автобус — без. И не надо морочить тете голову!

Золотая осень

Еще одну выдающуюся училку, примерно в те же годы, я встретил в парке возле Института культуры. Училка конвоировала первоклашек. Стоял роскошный сентябрь, жизнь была прекрасна, первоклашки скакали по парку, шурша листвой. Одна девочка, распираемая счастьем, подскочила к педагогше и в восторге выкрикнула:

— Марь Степанна, это — золотая осень?

И Марь Степанна, налившись силой, отчеканила (дословно):

— Золотая осень — это время, когда листья на деревьях становятся красного и желтого цветов!

Парк немедленно померк, и небеса потускнели. А лет за двадцать до той золотой осени…

Я учился в четвертом классе, готовясь к приему в пионеры. Я хотел быть достойным этой чести и страшно боялся, что в решительный момент забуду текст клятвы.

Пожалуй, боялся я этого чересчур, потому что сегодня мне почти полтинник, склероз начинает пробивать лысеющую башку, я уже забываю любимые строки Пушкина и Пастернака, но разбуди меня среди ночи и спроси клятву юного пионера — оттарабаню без запинки.

Этот текст приговорен к пожизненному заключению в моем черепе.

За хорошее знание текста в торжественный день нас угостили чаем с пирожными, но перед этим дали посмотреть на трупик Ленина. Я знал о предстоящем заранее и внутренне сильно готовился к походу в Мавзолей. Меня можно понять: первый мертвый человек в жизни, и сразу Ленин!

Я готовился страдать и жалеть, но у меня не получилось.

Когда мы вошли в подземелье, где лежало на сохранении главное тело страны, меня одолевало одно любопытство; когда вышли — оставалось только недоумение.

Я ожидал от трупика большего.

Страшные слова

Первый раз в жизни я услышал слово «жид» классе примерно в четвертом — от одноклассника Саши Мальцева. В его тоне была слышна брезгливость. Я не понял, в чем дело, — понял только, что во мне есть какой-то природный изъян, мешающий хорошему отношению ко мне нормальных русских людей вроде Саши Мальцева, — и одновременно понял, что это совершенно непоправимо.

А мне хотелось, чтобы меня любили все. Для четвертого класса — вполне простительное чувство. Полная несбыточность этого желания ранит меня до сих пор.

Вздрагивать и холодеть при слове «еврей» я перестал только на четвертом десятке лет. В детстве, в семейном застолье, при этом слове понижали голос. Впрочем, случалось словоупотребление очень редко: тема была не то чтобы запретной, а именно что непристойной. Как упоминание о некоем семейном проклятье, вынесенном из черты оседлости. Только под самый конец советской власти выяснилось, что «еврей» — это не ругательство, а просто такая национальность.

Было еще одно страшное слово. Я прочел его в «Литературке» — дело было летом, на Рижском взморье; я уже перешел в шестой класс и читал все, что попадалось под руку.

Но значения одного слова не понял и спросил, что это такое. Вместо ответа мои тетки, сестры отца, подняли страшный крик, выясняя, кто не убрал от ребенка газету с этим страшным словом.

Слово было — «секс».

Так до сих пор никто и не объяснил, что это такое.

Прообразы рабства разбросаны по детству.

www.rulit.me

Отправить ответ

avatar
  Подписаться  
Уведомление о